на главную страницу

24 Сентября 2008 года

Читальный зал «Красной звезды»

Среда

Дмитрий ДИВЕЕВСКИЙ
АЛЬФА И ОМЕГА




     И вот предприятие началось. Если вы не генерал армии США, то вы не знаете, какое это наслаждение — играть в солдатики при полной уверенности в победе. Вот они, дивизии и полки на карте, которые вы двигаете к границам супостата, вот они, самолетики и ракетки, направляющие свои носики на врага, вот они, кораблики на море, которых вы кучками пододвигаете к берегам агрессора. Ах, как здорово предвкушать острый миг начала, когда тишина вдруг взорвется смерчем, воем, тявканьем всего стреляющего железа и нечистой силы, когда взлетят вверх обломки капониров вместе с разорванными телами их защитников, когда побежит в панике ошеломленный враг! Но стоп! Перед этим вы, как истинный гурман, еще должны подготовить изысканное блюдо! вы развешиваете над территорией врага спутники-шпионы, и они по квадратам берут каждое его шевеление под контроль. Немного ниже вы пускаете вдоль и поперек самолеты-шпионы «У-2», и они укрупняют и уточняют полученное от спутников. А вокруг территории вы отправляете летающие локаторы «Аваксы», которые будут следить за любой штукой, способной подняться в воздух. Затем вы составляете подробное меню выявленных объектов и начинаете наводить на них свои дальнобойные пукалки. И вот наступает момент, когда вся, более или менее, заметная военная техника спящего агрессора обречена на съедение крылатым ракетам, самонаводящимся бомбам и прочим приправам к угощению. Одновременно вы перчите противнику голову дезинформацией. Ваши корабли появляются то там, то здесь. Они делают вид, что на них десант, и постреливают по берегу, как бы готовя высадку. Ваши танки темной ночью меняют участки прорыва и к утру появляются там, где противник спокойно отдыхает. А в это время в другой сковородке пассируются мировые мозги. Их заправляют пропагандой под острым соусом и закрывают крышкой, чтобы парились внутри горячей атмосферы и случайно не остудились. Наконец мозги под крышкой закипают и оттуда вырывается пар. Это сигнал к тому, что мировые мозги созрели. Они будут аплодировать задуманному вами угощению. Ну, а как там главный виновник торжества, супостат Хусейн? Супостат пребывает в полном спокойствии духа. Его генералы-кулинары доложили ему, что американцы своего супа в Ираке не сварят. Мол, броня крепка, и танки наши быстры.
     И вот наступил миг начала торжественной порки. Ночью 17 января 1991 года, когда в Ираке мирно спали старики, дети, генералы и часовые, четыре вертолета «Апач», снабженные приборами ночного видения, буквально ползком на брюхе пересекли границу и устремились по направлению к двум главным локаторам иракцев, призванным обнаруживать самолеты, но не способным замечать вертолеты, ползущие по-пластунски. «Апачи» благополучно добрались до целей и расстреляли их ракетами, после чего в образовавшуюся брешь ринулась ударная авиация союзников, которая начала стегать иракцев ракетно-бомбовыми розгами.
     Потом на ошалевших от неожиданности защитников Хусейна пошли танковые клинья, и защитники побежали, потому что их противотанковая артиллерия лежала раздолбанной на куски. Но бежать было некуда, ведь в тылу уже высадился десант врага, и защитники оказались в кольце. Они, конечно, хотели сдаться в плен, но союзники только вошли во вкус, каждое появление иракского солдата в прицеле воспринималось как посягательство на жизнь освободителя, и по нему открывался ураганный огонь. Торжественная порка прошла по плану и завершилась за десять дней ко всеобщему удовольствию кулинаров.
     В Ираке еще не успели отгреметь последние выстрелы тридцатитрехголовой коалиции, когда Жабиньский позвонил президенту Бушу:
     — Поздравляю, Джорж, на мой взгляд, все проделано превосходно, так ведь?
     — Знаешь, Збигнев, меня ужасно раздражает, что Хусейн остался жив-здоров. Мои воздушные охотники так и не смогли его достать. Этот сукин сын продолжит мутить воду вокруг Израиля. Как он давал палестинцам деньги, так и будет давать. И войска наши там тоже надолго не задержатся. А ведь мы с тобой не об этом говорили.
     — Это точно, Джорж, но ты уж очень многого хочешь. Планы планами, а жизнь жизнью. Я считаю, что все прошло как нельзя лучше. Во-первых, мы сумеем на пяток лет заткнуть глотку генералам и жирным котам из всяких корпораций. Сегодня они сыты, и в следующий, раз голова будет болеть уже не у тебя, а у того парня, который тебя сменит. Во-вторых, мусульмане хорошо усвоили, что Америка в любой момент может схватить их промеж ног железной клешней. Это дорогого стоит. В-третьих, я просто уверен, что теперь против нас начнет сбиваться в кучу их бандитское подполье. Это нам очень пригодится на будущее. Ну, а самое главное, всему миру и маленькому Смиту в том числе показано, что без сильной Америки справедливость на Земле невозможна. Это ведь самое главное, Джорж, правда?
     — Ты прав, мудрый филин. Красная махина разваливается, а мы крепки, как никогда. Теперь поболтать с Советами о том, как дальше жить будем, — одно удовольствие.
     — вот-вот Джорж, пора нам заняться ими вплотную. Малыш Горби совсем запутался со своей перестройкой. Нужно вести дело к ее финалу.
     
10. ЖИЗНЬ
     С ЧИСТОГО ЛИСТА

     Что же это за змеистые линии афганского неба обвили капитана Звонаря, увлекли в высоту, раскрутили, а затем, ломая ему тело, стремительно бросили в одинокую лесную жизнь? Что за непостижимые силы выбили его из привычного мира, из того самого, где все было знакомо, понятно, предсказуемо? Здесь, в лесу, в одинокой избушке, в бессонных ночах оторвался капитан Звонарь от оптического прицела своего зрения, в котором пальцами резкость наводил, оторвался он от этого прицела, потряс головой, осмотрелся и простонал: Господи, уж не за вину ли мою перед тем афганским мальчиком, пацаном этим, которого я штыком к земле приколол, оказался я здесь? Уж не подхватила ли меня возвратная сила от пущенных мною в разные стороны снарядов?
     С первой своей одинокой ночи почувствовал Иван, что в голове его начинает раскручиваться прошедшая жизнь, будто только и ждал кто-то неизвестный того момента, когда он окажется сам с собой, чтобы сдвинуть с места карусель пережитого и погрузить в нее душу инвалида. И синело над этой каруселью афганское небо, и лилась из него знойная мелодия, душившая его жаркой, беспощадной петлей воспоминаний.
     Да, он стал в Афгане ненормальным, стал, конечно. Афган выжег страх в душе, а человек без страха сам страшен. Он ни своей, ни чужой смерти не боится. Сначала от крови тошнило, но привык, куда от нее на войне? Страшней всего смотреть, как раненый в грудь умирает. Он сипит, пытается воздух вдохнуть, вздымается дугой, в глазах отчаяние, а из дыр розовая пена пузырится. Первый его убитый так умирал. Бой шел в таджикском кишлаке, у самой нашей границы, Иван еще тогда взводом командовал, сам впереди шел. «Духи» в горы побежали, а этот почему-то в хижину метнулся, дверь за собой захлопнул, а Звонарь вслед очередь послал. Потом ногой дверь распахнул — таджик на полу лежит с двумя сквозными ранами в груди. Живой еще, сипит, воздух хватает, а в глазах сумасшедшая мольба: СПАСИ! Иван от страха и боли всхрипнул, будто сам на полу лежал, фляжку трясущимися руками отцепил, таджику в рот, а тот умер...
     Потом его назначили начальником охраны генерала Махмуда Гариева, главного военного советника Наджибуллы. Этот бесстрашный татарин постоянно был в движении. Сидеть в штабе не входило в его привычки, и он, как ртуть, перекатывался по местам боевых действий. У моджахедов была своя агентура в Кабуле, и за советским генералом устроили настоящую охоту. Но по таинственному закону живучести генерал оставался невредим, хотя группа его несла потери.
     Однажды под Джелалабадом группа генерала попала в окружение и вела бой более двух часов, прежде чем подошло подкрепление. В живых оставались только четыре человека из взвода охраны, Иван и сам Гариев. Остальные солдаты и офицеры лежали изрешеченные пулями и осколками. Вертолеты не могли пробиться к ним. В ту пору «духам» поступила от американцев большая партия «стингеров», и эти ракеты сделали воздушную поддержку весьма затруднительной. Вот и в этот раз «вертушки» с подкреплением, шедшие вдоль долины, были отогнаны с земли и искали другой путь подхода к группе.
     Духи явно знали, кого окружили, и имели приказ взять Гариева живым. Они волнами накатывали на прижатую к скалам и окопавшуюся в колючем кустарнике группу, и только пулемет Ивана заставлял их залечь. Наконец патроны у оборонявшихся закончились. В установившейся ненадолго тишине Гариев осмотрел своих бойцов и сказал:
     — Молодцы парни. Хорошо деретесь. Сейчас будет рукопашная. Живыми не сдадимся.
     И вот теперь, когда на безоружную группу вновь двинулась цепь моджахедов, Ивану стало страшно. Он не раз видел расчлененные останки захваченных в плен советских солдат, но никогда не допускал мысли, о том, что и его тело однажды разрубят кривым афганским тесаком на куски. Ощущение того, что впервые за всю войну он бессилен перед надвигающейся смертью, парализовала его. Живое тело Звонаря не хотело умирать. Потом он увидел, что седой генерал, плотный и крепкий, как дубовый кряж, не торопясь прилаживает к «Калашникову» штык-нож. Забыв про свой страх, Иван наблюдал за Гариевым, а тот встал в полный рост, взял автомат на перевес и, ковыляя на кривых ногах, пошел навстречу «духам». Когда генерал сошелся с первым моджахедом, весело блестевшем зубами на полоумного толстого старика, то неожиданно припал влево на колено, ловко выбросил оружие вперед и распорол «духу» живот. Потом также резво вскочил и, схватив автомат за ствол, пустил его вкруговую, разбив прикладом голову еще одному нападавшему. Забыв про все, Звонарь схватил оружие и бросился к Гариеву. Кажется, он что-то кричал. Неведомая пружина развернулась в его теле, он превратился в машину, умело и беспощадно крушившую все на пути, а когда «духи» побежали от свежей группы, высадившейся из подлетевшей наконец «вертушки», Иван не мог остановиться. Плохо контролируя себя, он догнал молоденького афганца, который отстал от своих и подсек его сзади ногой. Мальчишка упал, перевернулся на спину, широко открыв полные ужаса глаза, и Звонарь ударил штыком в грудь, затем ударил еще и занес автомат в третий раз, но что-то остановило его. Он услышал сзади тяжелое дыхание и обернулся. За спиной его стоял Гариев и глаза его исторгали такую ярость, что Звонарь внутренне сжался.
     — Ты что делаешь, сынок? — едва слышно спросил старый солдат, — ты что нас всех позоришь? Еще раз увижу — расстреляю на месте.
     Гариев повернулся и тяжело ковыляя, ушел прочь. Потом он отчислил Ивана из своей группы, и пути их навсегда разошлись. Но Звонарь не забыл этого урока. Впервые в жизни он понял тогда, что внутри у него прячется кто-то тайный, способный выбраться наружу и наделать беды, стоит только потерять над собой контроль.
     Теперь он жил в избе лесника и каждый день возвращался в прошлое. Тяжелый физический труд, на который он себя обрек, не мог вытравить в нем воспоминаний прежних дней. Его руки беспрерывно работали, а сознание утопало в прошлой жизни, в поступках и делах, тянувшихся в его памяти бесконечной чередой.
     Вальгон навешал по всей избе и во дворе веревочных концов с узлами, настелил на крыльцо доски для коляски, и Звонарь стал учиться жить самостоятельно. Там, где не хватало каталки, он передвигался с помощью рук по веревкам. Концы были длинными, почти достигали пола и если он срывался, то легко мог снова подтянуться до нужного положения. Особую гордость его составляло то, что он самостоятельно, с помощью горизонтально подвешенной веревки мог переместить себя из каталки на стульчак. В нем жила надежда на обретение способности ходить. К тому же, Звонарь прочитал брошюру бывшего «спинальника» валентина Дикуля, которая стала ему большим подспорьем.
     «Движение, движение и движение» думал он, перехватывая веревки и заставляя напрягаться всю мускулатуру, которая только могла хотя бы как-то функционировать.
     Через две недели такой жизни, измотав себе руки и набив немало синяков, он научился достаточно бойко передвигаться по домику и двору. Звонарь заезжал на каталке в сарай за картошкой и к колодцу за водой, а там, где каталка не проходила, пользовался веревками. Он сам готовил себе пищу, сам умывался и с помощью концов укладывался спать. Вальгон два-три раза в неделю объявлялся с покупками, помогал сделать неотложные домашние дела, каждый раз честно отделяя себе от пенсии Ивана договорную сумму на полбутылки самогона.
     Жизнь показала крохотный просвет. Иван не стал полным инвалидом, мог обслуживать себя, хотя это выглядело очень убого и страшно. Но главное заключалось в том, что над ним перестал довлеть груз неполноценности, он начинал чувствовать себя человеком.
     Однажды Звонарь чистил картошку, сидя в каталке и перебирая в мыслях прошлое. Ввернувшись к Ивану однажды во сне, афганский мальчик уже не уходил из его памяти. Мальчик лежит уже два года в земле, а его убийца-инвалид еще коптит воздух. Когда-то он думал, что прошлое уходит и не возвращается. А теперь мальчик — вот он, стоит перед тобой с двумя штыковыми ранами в груди от твоего автомата, и существует между ним и тобой совершенно осязаемая связь. Неизвестно, он ли причина тому, что ты стал инвалидом. Но то, что он вернулся к тебе навечно, это правда.
     Потом он вспомнил Зафиру, дочь партийного начальника в Кабуле, с которой сошелся перед откомандированием в распоряжение Гариева. Полгода любви с этой афганкой оставили жгучий след в его душе. Зафира когда-то жила с родителями в Москве, говорила по-русски, хорошо знала русские обычаи, но не перестала быть афганкой. Они познакомились на мероприятии в советском культурном центре, куда собралось много местного начальства с семьями. В вестибюле работал буфет, звучала музыка и подвыпивший Звонарь лихо подкатил к маленькой, очень славной девушке с предложением познакомиться. Та рассмеялась и ответила согласием на хорошем русском языке. Затем они сидели за столиком у окна, Иван пил чешское пиво, а она — чай. Болтали о Москве, которую Звонарь вообще-то знал очень плохо. После концерта он отвез ее до дому в своем уазике, а через неделю они сошлись в ее богатом по афганским понятиям доме в центре Кабула. Родители Зафиры знали о происходящем, но молчали. В Афганистане надвигалась трагедия, которую без советского участия решить было невозможно, и отношения к советским офицерам у руководящих халькистов было особенным.
     Иван не понимал тогда, в какую жизнь он вторгся. В его разуме действовали формулы, принесенные из быта воюющего гарнизона. Он приходил к Зафире и, едва поздоровавшись с родителями, уединялся с ней в ее комнате. Там он открывал бутылку водки, выпивал ее, почти не разговаривая с девушкой, а затем брал Зафиру в охапку и нес в постель. Ему было хорошо с этой чудной, нежной афганкой, но он не знал, что в мире есть совсем другое понимание любви, чем его собственное простое понимание. Конечно, Звонарь не мог не заметить больного блеска глаз Зафиры, когда без предисловий снимал с нее одежду. Но ему было в общем-то наплевать, как она относится к его поведению. Он находился на войне и каждый день играл в прятки со смертью. Поэтому брал свое, лишь чуть-чуть приоткрыв свою душу для этой молоденькой девочки. Между тем она по-настоящему влюбилась в него. Иван был росл, строен и русоволос. Его мускулистый живот и сильные ноги выдавали мощное мужское начало, свинцовые глаза излучали магнетическую славянскую силу. Он отличался от афганцев тем, что не любил проявлять своих чувств. Наверное, именно за это маленькая девушка полюбила его. Женщинам нравится, когда мужчина не проявляют своих чувств, особенно, чувств, похожих на женские.
     Он не мог и помыслить о том, что в тяжелую, солдатскую его поступь вплетется едва слышная, нежная песня афганской девушки, что жаркий воздух за воротник его камуфляжа будет затекать прикосновением ее тонких ладоней, что все его мужское желание, еще недавно готовое принять любую женщину мира, вдруг обовьется вокруг ее маленького, хрупкого тела и не захочет знать больше ничего, ничего из всех существующих на свете соблазнов. Однажды ночью будто неведомый толчок пробудил Ивана, и он, очнувшись, увидел Зафиру в полумраке комнаты. Она тихим голосом читала при светильнике молитву у раскрытого корана. Временами девушка поворачивалась к Ивану, поднимала руки над головой и что-то говорила с закрытыми глазами. Он понял, что она молится о нем и просит у своего Аллаха его здоровья и благополучия. Затем она взяла висевшую на спинке стула тельняшку Звонаря и стала ее целовать, шепча свои молитвы. Закончив, Зафира подошла к Ивану, сняла с него простыню. Он не выдал своего пробуждения. Тихо приговаривая по-афгански, она стала целовать его немытое тело. Звонарь чувствовал, что она плачет. Слезы капали ему на живот, она слизывала их и что-то шептала, иногда содрогаясь и нежно гладя его тело пальцами. Иван замер, боясь выдать свое пробуждение. Он понял, что присутствует при акте женской любви, близком к святости. Потом Зафира сбросила с себя платье, легла рядом, прижалась к его телу, затихла на минуту и вдруг ее тело сотрясла мощная конвульсия. Зафира застонала и сказала по-русски: «любимый, любимый». Иван сделал вид, что проснулся, нежно обнял ее и стал целовать. В нем образовалось озеро нежности, которое он не мог растратить до утра, и точно также, как Зафира, он навис над ней и стал целовать ей груди, торс, бедра, получая от этого огромное наслаждение. Звонарь впервые почувствовал, что такое нежность к женщине, идущая изнутри существа, необъяснимая и неудержимая в своей силе. В эту ночь у них начался совсем другой, очень глубокий и тонкий период отношений.
     Попав к Гариеву, Иван стал лучше видеть складывающуюся ситуацию и понял, что конец советской операции в Афганистане не за горами. После ухода наших войск, халькисты не смогут долго продержаться. В этой жестокой стране тех, кто не сумеет бежать, настигнет жестокий конец. Любовь к Зафире поставила перед ним вопрос: что делать с девушкой? Можно попытаться переправить ее в Союз, к родственникам, а потом, когда закончится операция, соединиться с ней. Но тут Иван вспомнил об особом отделе, который закрывал глаза на ночные шашни офицеров с афганками, но совсем не расположен позволять им доводить дело до серьезного. Помимо этого, над моралью военнослужащих неустанно бдели и воинские парторганизации. Вкупе эти две силы были немалым препятствием таким планам. Звонарь со смущением думал о том, какие испытания ему придется вынести, если он начнет осуществлять задуманное. Родители могли бы оформить девушке выезд в Москву по линии посольства, но потом, при подаче на регистрацию брака началась бы настоящая Голгофа. Тем более, что в Москве у него никого не было, и он даже не знал, как подойти к этому вопросу. В тоже время, тихий голосок в его сознании шептал ему, что все эти препятствия — всего лишь испытание для любви. Если он захочет — они будут преодолены. Если не захочет, то воспользуется ими как отговорками. Перед его глазами стоял пример старшего лейтенанта Задорова из соседнего батальона, который, вернувшись из Афгана в Союз, бросил жену с маленьким ребенком, организовал приезд в Ташкент своей любовницы-таджички из Кабула, уволился со службы и переехал к ней туда. Андрюха Задоров пожег за собой все мосты, и решиться на это его могла заставить только любовь. Своим поступком он вызывал уважение.
     Звонарь знал, что Зафире не страшна будет их офицерская бедная жизнь. Она стала бы восточной женой, безропотно несущей все тяготы вместе с мужем. Представляя себе это верное и преданное поведение, Иван вспоминал гарнизонных жен своих товарищей и думал, что уж здесь-то точно обретет счастье. Неустроенный гарнизонный быт вызывал много проблем в офицерских семьях, и случалось, что молодые жены откалывали отчаянные номера. На память пришел случай из жизни в Гороховецком гарнизоне, который по старой памяти назывался «лагерями». Тогда его, зеленого лейтенанта, совратила жена командира батальона, майора Суслова.
     Уже видавшая виды, эта женщина без всякой предварительной подготовки предложила ему «соединиться», когда муж нес воскресное дежурство. Она сама пришла к Ивану в его комнату, расположенную в конце офицерского барака, распахнула кофточку, под которой прозрачный югославский лифчик игриво поддерживал красивую грудь и сказала:
     — Иванушка, что нам притворяться. Ты красавчик, а я по тебе умираю. Хочу тебя впустить, вот и все. Иди ко мне.
     Потом Звонарь со стыдом вспоминал дурманящий провал сознания, конвульсивное освобождение своего молодого, заждавшегося женщину тела, внимательные глаза Суслова и его дрожащий голос:
     — Что, ванюша, эта курва и тебя оседлала?
     Суслов не трогал Ивана, видимо потому, что тот был отнюдь не первым участником подобных историй. Он бил свою жену в их маленьком двухкомнатном отсеке. Бил молча, чем-то тяжелым. А она только глухо стонала и не сопротивлялась. Двое их малолетних детей испуганно-молчали, за стеной деловито бубнили соседи, и все говорило о том, что к этим сценам здесь привыкли. Потом майор ушел в недельный запой, который начальством воспринимался как естественное дело, а после запоя, как ни в чем не бывало, появился на службе. Он был ровен в отношениях со Звонарем, а тому не было понятно это поведение. Он думал, что на месте Суслова наломал бы дров. Ему было совестно глядеть в глаза своего командира.
     Конечно, Звонарь и представить себе не мог, чтобы афганка вела себя, как жена Суслова.
     Впервые в своей жизни Звонарь заметался. Он любил девушку и чувствовал, что расставаться с нею неправильно, противоестественно, преступно. Но еще обманывали его ложные песни мужской свободы, будто бы дарящей волю, открывающей безоблачные и бездумные перспективы будущего. И одновременно наплывали тучи проблем, которые он так не хотел взваливать на себя! Зафира никогда не заводила разговора о будущем, но во взгляде ее он читал надежду. Она очень хотела стать его женщиной и спастись с ним от этой беспощадной жизни. Все, что было в ее сердечке — это любовь к нему. Иван, рожденный с чуткой душой, понимал это, и его ломало от навалившихся противоречий. Дело кончилось тем, что Звонарь с облегчением воспринял перевод к Гариеву и связанный с назначением подвижный образ службы. В Кабуле он стал появляться редко и однажды пришел в последний раз, хотя сам того еще не знал. Но, видно, знала Зафира. Когда под утро девушка вышла к двери проводить Ивана, она никак не могла оторваться от него, и уткнув лицо ему в грудь молчала. А он чувствовал, как на гимнастерке его расплывается горячее пятно от слез. Наконец, Зафира оторвалась, и он увидел ее взгляд — взгляд гибнущей от ножа серны. Его ожгло тоскливой болью, но решение уже вызрело. Звонарь повернулся и ушел, не оглядываясь. Потом ему много сил стоило не вернуться к ней. Как магнитом тянуло заглянуть в знакомый дом. Иногда тяга становилась нетерпимой. Но он собирал в кулак свою волю и в последний момент останавливался. Слишком много трудностей накатывало из будущего вместе с Зафирой, и он не хотел столкновения с ними. Любовь Ивана оказалась маловата ростом и отступила перед ними. Внутренний голос шептал, что он предает свою женщину и, наверное, обрекает ее на гибель. Талибы вырезают халь-кистов под корень, и если семья Зафиры не сумеет бежать, то ее ждет страшная судьба— «Кто же ее знает, эту судьбу, что она подарит, гибель или не гибель», — успокаивал он себя тогда, но душа тоскливо ныла. Миновало время и Звонарю стало казаться, что история с Зафирой ушла в прошлое, забылась.
     Теперь жизнь перевернулась, и он сам очутился в новом для себя положении: бессильный и беззащитный, не имеющий надежды на помощь и всеми брошенный. Среди бессонной ночной тоски с самого дна души стала подниматься память о Зафире, как молчаливое указание на то, что он получает по грехам своим. Теперь, когда с Ивана спала сытая самоуверенность сильного мужчины, когда он понял, что такое быть преданным, вернулся в память и стал раскаленным железом жечь сердце прощальный взгляд девушки. «Да ты же предатель, Иван, ты презренный трус, ты Иуда, — шептал он сам себе. — Мать моя, мамочка, нет на меня суда за мое паскудство, за мое скотство. Не знаем, где наша погибель, говорил? — все ты знал, знал, что идет ее погибель и сиганул в кусты, предал, предал». Черная боль позора заполняла его, хватала спазмом горло, и слезы текли по исхудавшему лицу. «Боже мой, Боже, — приходили в его голову слова, — как же мне быть, чтобы искупить все это? На все готов, на любую жертву, жизнь отдам, Господи, только пошли мне возможность очистить свою совесть перед ней».
     
* * *

     Иван сидел в коляске и смотрел на вечернюю зарю, постепенно покрывавшую летний лес розовым маревом. В воздухе еще перекликались птичьи голоса, но над притихшими купавами деревьев уже опускался покой. Алый горизонт оделся золотым окладом, и светило погрузилось в него, как в купель. Последний солнечный луч спрятался вслед за светилом, осветив на прощанье подбрюшье облаков. Со всех сторон придвинулись сумерки, в лесу закричала выпь.
     «Неужели эта красота появилась сама собой? — думал Звонарь, провожая глазами уходящие отблески заката, — такого просто не может быть. Если в мире есть красота, то это кому-то нужно. Ведь ничего не бывает просто так».
     Раньше офицер Советской Армии Звонарь никогда не задавал себе подобных вопросов. Он любил свой очаровательный край за его лесные пейзажи, любил свою страну за ее города и села и за многое другое, что она ему дала, но никогда не задумывался о происходящем, полагая, что сам он существует в естественном ходе вещей. Теперь же выбитый из этого естественного хода и оказавшийся наедине с собой Иван переместился в другое бытие — в общение с окружающим его миром природы. И это общение стало ежедневно открывать ему свои простые и сокровенные тайны.
     Глядя летними ночами на звездное небо, Звонарь стал думать, что, наверное, оно является окошком из его собственной жизни в бесконечность. Именно там, в черном пространстве, кроется загадка его появления на свет и, наверное, написана его судьба. Иван надолго замирал, глядя на звезды, и ему казалось, что он растворяется в этом космосе и летает в нем как свободный дух. Потом, встречая рассвет, он думал, что звездное небо не смывается зарей, а прячется за светом и незримо присутствует в каждой секунде земного дня. Это простое открытие вдруг подвинуло его к пониманию огромности и вечности сущего. Оно необъятно в своих размерах и движется по каким-то неведомым законам, а он — всего лишь микроскопическая пылинка, даже меньше чем пылинка в этом бесконечном мире. Но как же так? ведь я пылинка, наделенная разумом, а разум мой объемлет огромные пространства! Что это за чудо? Я — невидимый в своей малости, обладаю осознанием окружающей меня великости. Это взаимосвязь? Если это взаимосвязь, то для чего? ведь в мире ничего не бывает беспричинно. Для чего мне, бесконечно исчезающей малости, дана сознательная связь с неизмеримой великостью? Каким образом в эту непостижимую великость улетает из моей души тоска по Зафире, и долетает ли она до нее? И почему я стал осознавать это только сейчас, оказавшись инвалидом? Или я именно для того стал инвалидом, чтобы осознать это? Какая сила руководила таким назначением?
     — Помоги тебе Господь, — услышал Иван голос и, вздрогнув от неожиданности, обернулся.
     Сбоку от него стояла пожилая женщина, пришедшая, очевидно, по лесной дороге от Сатиса. Дорога эта уходила дальше в лес и по ней можно было добраться до бывших святых мест — Сарова и Дивеева. Женщина была странно, по-старинному одета. На ней светила мелкими цветочками коричневая ситцевая блузка с длинными рукавами, пыльная черная юбка до пят прикрывала полусапожки из грубой кожи, голову плотно окутывал темный платок. Лицо ее ничем не запоминалось, разве что скорбной полоской рта, окруженной частыми морщинами. В руке она держала книгу, судя по кресту на обложке — Святое Писание. За плечами висел полупустой полотняный мешок.
     — Кто вы? — спросил Звонарь с внутренним напряжением.
     Столь неожиданное появление женщины не могло ему понравиться, хотя никакого чувства опасности он не испытывал.
     — Раба Божья Полина, скиталица. Иду в Дивеево, Серафимушку славить. У его канавки буду молитвы читать да его назад призывать.
     Хорошо знавший родную округу, Звонарь улыбнулся.
     — Какого Серафимушку, гражданка? Саровского, что ли? Да там и следа никакого не осталось с тех времен. Храм только разоренный стоит, а где его канавка знаменитая была — свиньи пасутся.
     Полина улыбнулась в ответ легкой ясной улыбкой:
     — Нет, Иванушка, не все ты знаешь. В Дивеево сейчас со всей земли люди собираются и храм восстанавливают. Все там будет как раньше. А я Серафимушку туда призывать буду, и даст Бог, настанет светлый день, он туда вернется.
     — Откуда вы мое имя знаете?
     — На тебе написано.
     — Так вы что, колдунья?
     — Глупый ты мальчик, Иванушка. Колдуньи у язычников и бесов бывают, а у православных — ясновидящие. Я неясновидящая, но маленькие тайны мне Господь открывает. Вот и к тебе я зашла, чтобы тайну открыть. Ты по правильному пути идешь. В трудах от душевной ржавчины освободишься. Потом труды закончишь и поднимешься сильный духом. Тебя будут любить светлые люди, а злые ненавидеть. А о кончине твоей мне говорить не велено. Велено лишь сказать, что дается тебе еще немало жизненного времени, но все твое геройство на это время потребуется. А теперь пойду дальше, спаси тебя Господь.
     — Подождите, Полина, уже ночь на дворе, переночуйте в моей избе и с утра...
     Полина снова улыбнулась и ответила:
     — Ночь только злым людям страшна, а мне в ней бояться нечего. Зато скорее в Дивееве буду. Она поклонилась Ивану в пояс и не спеша пошла в лес...
     Глядя ей вслед, Звонарь неожиданно осознал, что душой его владеет ранее неведомое ощущение присутствия вокруг чего-то незримого, но разумного и всесильного, проникающего в каждую извилинку бытия. Привыкший по-военному анализировать каждую новую вводную, он вдруг ощутил свою беспомощность. Новое состояние не поддавалось логическому пониманию.
     Словно сгустилось вокруг пространство, и густота эта была теплой, сладостной, успокаивающей.
     «Хорошо бы всегда так», — подумал Иван.
     
11. МУЗЕЙ

     В иссиня-черном ночном небе желтый лик луны источает мертвенный, лишающий покоя свет. Заполонившие улицы Окоянова тополя, превратились под этим светом в серебряные ризы, из-за которых выглядывают печальные окна домов. Дома старше и умней людей. Они пропускают через себя целые поколения и пропитывают свои стены их чувствами. Порой домам бывает тяжело, потому что они страдают от темных страстей жильцов. Кому не приходилось видеть жилье, всем видом своим выказывающее неблагополучие хозяйских душ? Такое жилье похоже на несчастного человека: скособочившееся, нахмуренное и безрадостное. Все в природе взаимосвязано, все взаимозависимо. И ошибается тот, кто полагает, что между живой и неживой природой существует пропасть, разрывающая все связи. Нет такой пропасти. Связи неразрывны. Даже соскочивший с теплой ноги валенок отчаянно умирает от холода в мерзлом снегу, призывая хозяина.
     Сейчас стоит пора темных страстей и окна домов печальны. Правда, так было не всегда. Когда-то очень давно (тогда еще была замечена в городе кибитка одного курчавого всероссийского сочинителя), окна домов глядели на мир по иному. Они не страдали от темных страстей так много, как сейчас, потому что большинство людей следовало православной вере и принимало свою судьбу со смирением. Тогда дома болели состраданием к несчастным человекам, но, согласитесь, это не так тяжело, как мучиться от их скверных чувств.
     Музей возвышается на углу Соборной площади темной громадой с ломаными линиями крыши. Вокруг него, как и везде в Окоянове, блестит под луной серебряная стружка тополей — свидетельств византийского наследия местной жизни. Ни в одном городе папской Европы вы не увидите тополей, вредоносных разносчиков пуха и мусора, оскверняющих собой упорядоченный образ жизни народов, сумевших договориться с Господом о разделе полномочий. Эти народы давно освоили Богову делянку, изъяв из нее наиболее неудобные части, вроде сорных растений, кусачих насекомых или, хуже того, сточных канав. В Окоянове же, как и в незапамятные дни Феофана Грека, позволяют плодиться всему, что лезет из почвы. Да и канализация в городе еще не зародилась, и это дает возможность достоверно узнать, как пахли древние цивилизации. Но тем и отличается византийская Русь от папской, что не захотела требовать у Господа раздела полномочий. Правда, бывали на ней времена, когда Господа пытались полностью отменить, но он не отменился, и тополя подтверждали собою, что все идет своим, российским чередом.
     Итак, над городом висела луна, облившая его тревожным светом. Давно известно, что в такие часы в мире происходит нечто особенное, нечто незримое и нехорошее. В неясных предчувствиях мучаются бессонницей люди, на крышах появляются лунатики, в темных закоулках копошатся бродячие собаки, а для опытного глаза не остается незамеченным множество больших и малых проявлений нечистой силы.
     Вот и в музее стало твориться что-то неописуемое, связанное не только с полнолунием, но и с происходящей за окнами эпохой, которую лишь по лукавому наущению сподобились назвать перестройкой. Мы то с вами полагали, что перестройка касается только наших земных дел, а мир иной живет по своим законам. Но если хотя бы чуть-чуть вдуматься, то станет ясно, что перестройка как раз и ударяет по тем, кто уже сегодня в мире ином. Могут ли они на все это смотреть спокойно из своего небытия, тем более, в окояновском музее, где им представилась возможность хоть малость показаться живущим людям?
     


     (Продолжение в следующих выпусках.)


Назад

Полное или частичное воспроизведение материалов сервера без ссылки и упоминания имени автора запрещено и является нарушением российского и международного законодательства

Rambler TOP 100 Яndex