на главную страницу

21 Сентября 2011 года

к 200-летию ОТЕЧЕСТВЕННОЙ ВОЙНЫ

Среда

Версия для печати

Записки чёрного гусара

Воспоминания генерал-лейтенанта и кавалера князя Ивана Александровича Несвицкого об Отечественной войне 1812 года

Рисунок Анны ТРУХАНОВОЙ.



     
(Продолжение. Начало в № 154.)

     Тройки наши начали подкатывать к крыльцу. Гусары, укутанные в плащи, звеня шпорами и гремя саблями, лихо выскакивали из повозок и взбегали по ступенькам к растворенным дверям. В парадных сенях встречали их многочисленные ливрейные лакеи, принимали плащи, кивера и оружие, а новые мои товарищи спешили подкрутить усы, подправить бакенбарды, взбить кок и потом неторопливо по двое, по трое поднимались на второй этаж, откуда слышались оркестровые звуки.
     Глядя на офицеров, я поражался, сколь вдруг изменились они внешне. Где та небрежно одетая вольница, которую встретил я в полку? Куда подевались рыжие от старости дуламы, где затрепанные венгерки и потасканные архалуки? Все гусары были в мундирах, да еще каких! Сукно казалось чернее ночи, серебро горело ярче небесных звезд, алые воротники и манжеты цветом своим походили на только что пролитую кровь, а серая смушка, коей оторочены были ниспадающие с левого плеча ментики, даже на взгляд поражала густой и мелкой своей завивкой... Не говорю уж о том, до какого зеркального блеска были надраены ботики и как звенели на разные голоса шпоры... Но, Боже мой, если бы этих красавцев-александрийцев увидел сейчас великий князь Константин Павлович, главный в империи ревнитель установленной формы одежды, с ним непременно случился бы удар. Да и сам государь Александр Павлович, который редко отказывал себе в удовольствии выговорить - хотя и без дальнейших последствий - случайно встреченному офицеру за незастегнутую пуговицу, вряд ли бы устоял на ногах, разглядев одни только расшитые блестками ментишкеты длиною чуть ли не в сажень, из-за чего ментики некоторых гусар висели на уровне пояса... А шитье?! Поднимаясь вместе со всеми по лестнице, я, признаюсь, не без зависти поражался фантазии офицеров или их портных, с изумлением видя на спине одного гусара улыбающуюся серебристую луну, на груди другого - целую батальную сцену... Когда же я заметил, что поручик Якимов имел сзади на своих чакчирах двух вышитых голубков, кои целовались, когда он шел или стоял, намеренно подрагивая ляжкой, то был вообще сражен наповал... Кстати, я потом имел возможность наблюдать, как почтенные дамы средних лет подходили к Якимову сзади, долго и внимательно лорнировали это действо и отходили прочь в совершенном возмущении...
     То были вольности первой половины Александровского царствования - последние отголоски безвозвратно прошедшего осьмнадцатого столетия. Позволь кто себе подобные выходки в эпоху императора Николая Павловича - ему бы одной луны на спине хватило, чтобы быть записанным в солдаты «без выслуги»...
     ...И вдруг сейчас, водя пером по бумаге в старческом своем уединении, я понимаю, что намеренно пишу о пустяках и пускаюсь в отвлеченные рассуждения, боясь коснуться самого главного. Я будто бы отдаляю встречу с той, при воспоминании о которой до сих пор сжимается мое сердце, теперь уже усталое и ко всему равнодушное, а в душе возникают чувства двойственные и весьма противуречивого свойства... Что ж, старый гусар, командуй себе «марш-марш!» и поспеши пришпорить коня! Вперед, очертя голову, словно ты вновь атакуешь в конном строю неприятельскую батарею. Сейчас рявкнут орудия и ты нестерпимо долго будешь ждать, когда ударит картечь... Но нет, все пули летят мимо, и ты врываешься в укрепление.
     Господи, прости и помилуй! К чему сии аналогии? Зачем столько лишних слов? Не проще ли написать одно-единственное памятное?..
     
Глава 4

     Ясновельможный пан Валентин. Julie. Граф Пшендинбовский, отставной наполеоновский хорунжий. Роковое атанде.
     J,espre vous revoure encore».

     

     Слово, которое я так и не решился произнести в предыдущей главе, - это имя дочери пана Валентина - Julie, Юлия. Я не могу позабыть этого имени, несмотря на все случившееся впоследствии, и даже сегодня оно отзывается в душе моей сладостной и щемящей болью. Так, очевидно, вновь ощущает перед дождем свою потерянную в бою руку солдат-инвалид.
     Признаюсь, я много влюблялся на своем веку, и нередко, как мне казалось, влюблялся смертельно. Ныне, однако, я уже вряд ли смогу припомнить обличье доброй половины из тех прелестниц, которые тогда забирали в плен мое сердце. Но она... Стоит только прикрыть глаза, и я как наяву вижу ее милый образ, мысленно представляю ее нежное задумчивое лицо, обрамленное волнистыми каштановыми волосами. Лицо это имело особенность вдруг как-то сразу озаряться мгновенной улыбкой, от чего становилось еще красивее и во сто крат привлекательнее. Но только весьма внимательный взгляд мог приметить в ее улыбке легкую печаль - возможно, это была бессознательная печаль предчувствия...
     Увидев Julie, нельзя было не восхититься ее расцветающей девственной красотой (в ту пору ей шел всего семнадцатый год). Прежде всего, взор всякого привлекали ее большие глаза густого темно-серого цвета, опушенные длинными ресницами и широко расставленные, что, как известно, является признаком ума. Носик ее был прямой и небольшой, а рот, напротив, мог показаться даже несколько великоватым, особенно в тот момент, когда губы ее трогала мгновенная улыбка. Подбородок, очерченный плавным овалом, опять-таки казался мал... В общем, лицо ее было совершенно неправильной формы, но при всем при том казалось на удивление милым и красивым, таким, что нелегко было отвести от него взгляд. Сама же она имела привычку смотреть прямо в глаза собеседника, что некоторых весьма смущало и заставляло сокращать их выспренные речи, сводившиеся чаще всего к нехитрому извечному вопросу: «Смею ли я надеяться?» Надежд, однако, она никому не давала...
     Итак, вослед за другими нашими офицерами я поднимался по широкой лестнице усадьбы пана Валентина. По сторонам лестницы через каждые две ступени истуканами стояли у перил ливрейные лакеи в белых пудреных париках, уже самым своим присутствием обличая тщеславные черты в характере хозяина, встречавшего гостей на верхней площадке. Он был облачен в роскошный старинный синий кунтуш, а седые усы его воинственно торчали стрелками. По одному виду этого господина можно было понять, что он представляет собой известный тип ярого польского патриота, сторонника возрождения Речи Посполитой... Не пройдет и двух месяцев, как сотни и тысячи подобных патриотов, увлеченных лживыми посулами Бонапарта, двинутся в рядах его разноязыких войск к Москве, чтобы в итоге сложить свои бесшабашные головы под Смоленском, Бородином, на берегах Березины... Затем, без малого два десятилетия спустя, идея «вольности» наполнит горячие сердца и вскружит легкомысленные умы следующих поколений шляхты, воспитанных на рассказах и воспоминаниях таких вот «панов Валентинов», уцелевших после «Московского похода»... Как славно рубили мы этих мятежников в 1831-м!
     Ну вот, опять я ушел в сторону, как конь того робкого наездника, ослабляющего повод перед барьером... Посему подберем повод, дадим шпоры, пригнемся к холке - и птицей взлетим на ту самую площадку, куда я тогда совершенно беспечно взошел вслед за моим батальонным командиром.
     Князь Мадатов, источая ароматы духов и помады, церемонно раскланялся с хозяином дома. Но мне показалось, что гордый армянин и гордый поляк глядели друг на друга с некоторой снисходительностью, как бы говоря: «Знаем мы эти кавказские княжества!» и «Видали мы эту шляхту!» Затем подполковник, картинно подкрутив правый свой ус, громко, так, чтобы слышали окружающие, обратился к пану Валентину:
     - Ясновельможный пан! Позвольте рекомендовать вам моего батальонного адъютанта - выпускника Пажеского его императорского величества корпуса, в бытность свою в коем он имел честь состоять камер-пажом всемилостивейшей государыни императрицы Елизаветы Алексеевны, корнета, его сиятельство... - и тут Валериан Григорьевич картинно стушевался, отступая на задний план и выводя меня прямо пред очи хозяина, - князя Несвицкого!
     Моя фамилия повергла поляка в изумление. Если известие о моем пажеском прошлом и былой близости ко двору он воспринял как должное - мол, вполне понятно, что такой человек появляется в его доме, если корнетский чин даже заставил его чуть скривить губы, то славное княжеское имя Несвицких сразило наповал. Известно ведь, что мои пращуры были древними владетелями Литвы, и значит, предки пана Валентина являлись их усердными вассалами... По сей причине хозяин дома приветствовал меня с искренней сердечностью, враз позабыв свою спесь:
     - Счастлив принимать вас в этом скромном доме, ваше сиятельство! - воскликнул пан Валентин, горячо пожимая мою руку. - Позвольте представить вас, ваше сиятельство, моей дочери!
     Обратившись в самого гостеприимного хозяина, только меня, кажется, и ожидавшего, пан Валентин подхватил меня под локоть и, покинув свой пост на верхней площадке лестницы, повел в небольшую, уютную диванную, где пока что пребывали молодые девицы - гостьи Julie, известная «ярмарка невест».
     Не стану описывать весь церемониал моего знакомства с обществом уездных барышень. Сцена эта смутно сохранилась в моей памяти неким подобием - сколь ни покажется это странным - щебечущей клумбы... Вереница лиц, украшенных обаянием молодости, здоровым сельским румянцем, взбитыми локонами разных оттенков и крупными прабабушкиными драгоценностями... Бесконечное множество вопросов о Петербурге, Императорском Дворе, Государе и Государыне, статс-дамах и фрейлинах, камергерах и камер-юнкерах, о французском театре, прическах, модах, французских романах - etc., etc. Девицы окружили меня со всех сторон и, кажется, собирались разорвать на кусочки. Одна только Julie не принимала участия в этом общем и шумном разговоре. Уютно устроившись в уголке дивана, она небрежно листала чей-то альбом, но время от времени поднимала взор и смотрела на меня в упор, серьезно и строго, словно хотела сообщить нечто важное и ожидала своего часу. Перехватывая взгляд, который она отнюдь не спешила отвести с присущей ей полустыдливостью, я откровенно досадовал, что не могу немедленно вырваться из круга говорливых барышень и подойти к ней. Едва ее увидев, я уже более не желал смотреть на кого бы то ни было еще...
     Когда же послышались звуки непременной здесь польской мазурки, открывающей бал, и вся «ярмарка невест» оживилась еще больше, Юлия небрежно отбросила альбом в сторону и просто, без тени кокетства просила меня проводить ее в залу. Присущая ей простота в обращении даже с малознакомыми людьми нередко вызывала осуждение ее жеманных подруг - конечно же за глаза. Julie, однако, была выше этого.
     Выйдя в залу, я со своей спутницей был вынужден остановиться и отойти к колоннам, потому как здесь уже вовсю отплясывали мазурку. Это была та самая зажигательная мазурка, с резким падением на одно колено, стремительным кружением дам, громовым бряцанием шпор и воинственными выкриками кавалеров, какую никогда не танцевали и не будут танцевать в чопорном нашем Санкт-Петербурге... Мне оставалось только смотреть на это действо и откровенно им восхищаться.
     Потом, однако, общество перешло к тем обыкновенным бальным танцам, которые танцуют и в столице, только гораздо лучше. Посему, думаю, нет смысла подробно живописать провинциальный бал и общество, здесь собравшееся, ибо занятие это не самое увлекательное и благодарное. Хотя признаю, что зала, роскошная по уездным понятиям, была убрана достаточно изящно. Мне помнится, в частности, что здесь было много оранжерейных цветов, вызывавших простодушное восхищение гостей. Зато сами гости, по крайней мере многие из оных, удивили меня давно уже устаревшими фасонами своих нарядов, дурными манерами и дерзкими попытками общаться между собой на неизвестном им французском языке. Гораздо естественнее выглядела «польская партия», эдакая уездная Fronde - паны в кунтушах, «размовляющие по-польски». Нечто подобное сегодня можно увидеть только на театральной сцене - при представлении известной оперы г-на Глинки «Жизнь за Царя».
     О молодых дамах и девицах мне вообще сказать нечего, ибо все они, подобно планетам вкруг Солнца, вращались вокруг Юлии, будучи столь же заметны на ее фоне, сколько заметны слабенькие небесные звездочки в ярких утренних лучах божественного светила.
     Королева бала подарила мне несколько танцев. При этом она была не слишком разговорчива и в отличие от своих многочисленных подруг абсолютно не любопытна... Мои полковые товарищи, как я заметил, разделились на две категории: молодые офицеры в большинстве своем танцевали, а те, что постарше, заняли места в боковых комнатах за зеленым сукном ломберных столов... Князь Мадатов, старший из александрийцев по чину, не примкнул, однако, ни к той, ни к другой партии: скрестив на груди руки, он стоял у стены залы и глядел на танцующих с благосклонной улыбкой много пожившего человека.
     Потом, к моему горькому сожалению, Julie пришлось временно покинуть залу, чтобы отдать какие-то распоряжения по хозяйству, и я постарался укрыться от любопытствующих взоров уездных барышень - в тот вечер я выступал в роли модного cavalier, и любая из них была готова отдать мне свой очередной танец. Отойдя за колонны, я встал у окна, однако и в этом укромном уголке мне не удалось остаться в одиночестве.
     - Позвольте отрекомендоваться вашему сиятельству, - услышал я за спиной безукоризненную французскую речь, что, как я уже успел заметить, было нехарактерно для данной местности.
     Обернувшись, я увидал мужчину лет немногим более двадцати пяти - высокого, стройного, с картинно-красивыми и весьма правильными чертами лица. Незнакомец улыбался самым приветливым образом, но светлые глаза его при этом казались очень холодными и смотрели на меня цепко и оценивающе - такой взгляд бывает у стоящего перед барьером дуэлиста, когда тот выбирает точку прицела... Он был тщательно выбрит, его элегантные усики были подстрижены весьма аккуратно, прическа, что называется, лежала волосок к волоску, а тонкий запах весьма дорогой французской eua de Cologne свидетельствовал не только о прекрасном вкусе, но и об определенных материальных возможностях. Думаю, что все перечисленные внешние признаки сразу бы расположили к этому человеку многих, но лично я как-то инстинктивно не доверяю слишком ухоженным мужчинам, подозревая в них нечто фальшивое. Действительно, несколько позже я заметил, что элегантный, старательно вычищенный костюм моего собеседника был несколько потрепан - очевидно, этот господин некогда знавал и лучшие времена.
     - Позвольте отрекомендоваться вашему сиятельству, - еще раз повторил незнакомец, на сей раз уже стоя передо мной. – Хорунжий граф Пшендинбовский! Прошу покорно извинить, что вынужден представить себя сам, однако в этой глуши сложно надеяться на надежную протекцию, - и он усмехнулся собственной шутке с видом весьма уверенного в себе человека.
     - Очень приятно, граф! Вы служите в казаках? - спросил я, чтобы что-то спросить в ответ. Чин хорунжего существовал у нас только в иррегулярной кавалерии.
     - Ну что вы, князь! - воскликнул Пшендинбовский, явно желая обратить на себя внимание окружающих. - Я служил под знаменами императора!
     - Который Наполеон? - намеренно уточнил я, также «служащий под знаменами императора», только, разумеется, иного.
     - Его величества императора Франции Наполеона Бонапарта! - с достоинством уточнил граф, после чего мы оба на некоторое время замолчали.
     Разговор явно не получался. С первых же слов между нами, как я почувствовал, возникла некая необъяснимая антипатия, хотя лично я не имел к своему нечаянному собеседнику никаких претензий и, вдобавок, он был мне абсолютно не интересен. В другой обстановке, судя по вызывающему тону его последней фразы, можно было бы предположить, что это - заурядный bretteur, рассчитывающий найти легкую жертву в лице юного офицера. Впрочем, такое будет происходить уже во Франции, в 1814 году, когда переодетые в партикулярное платье наполеоновские офицеры намеренно станут затевать ссоры с представителями победителей-союзников. Но это будут иные времена, а то подчеркнутое уважение, с которым принимал меня хозяин дома, напрочь исключало подобную возможность. Конфликтовать с почетным гостем - значит ссориться с самим хозяином... Скорее всего, общением со мной этому господину хотелось подчеркнуть собственную значительность, выделиться из числа прочих гостей, так что мне, как истинному home du monde, следовало поддержать разговор в течение двух минут, чтобы затем навсегда с ним распроститься...
     «Ах, если бы именно так оно все и получилось!» - говорю я сейчас, зная, какую роль суждено будет сыграть графу Пшендинбовскому в моей судьбе. Впрочем, если бы его сиятельству удалось провидеть будущее, то, несомненно, он сам обошел бы меня десятой дорогой... Для нас обоих эта встреча оказалась роковой. Но, не имея возможности того предвидеть, мы продолжали стоять рядом, и я, чтобы не показаться человеком невежливым, был вынужден задать вопрос:
     - Как же вы, граф, оказались в рядах французского воинства?
     - Ошибочно, князь, считать армию императора «французским воинством», - отвечал Пшендинбовский, и в голосе его вдруг зазвучала надменность. - Под знаменами великого Наполеона сегодня объединились лучшие армии всей Европы! Лично я служил в польском Надвислянском легионе...
     - И вы воевали, граф? - спросил я уж
     е не без интереса.
     Напрасно было бы думать, что во время дежурств в Зимнем дворце мы только даром убивали время. Разумеется, немало часов ушло на кокетство с молодыми фрейлинами, на слушание рассказов кавалергардских и Преображенских офицеров о гвардейских проказах, французских актрисах, сердечных победах и эпизодах минувших боевых кампаний; однако у нас были и куда более серьезные темы для разговоров - особенно тогда, когда европейский небосклон все больше заволакивался тучами военной грозы. Испания - единственная страна, народ которой оказывал действенное сопротивление наглым притязаниям французского узурпатора, привлекала всеобщее внимание и сочувствие. Поэтому мне было прекрасно известно, что вместе с некоторой частью своей старой гвардии Бонапарт еще в 1807 году направил на Пиренейский полуостров итальянские и швейцарские полки, а также Надвислянский легион...
     - Да, пришлось и повоевать, - лаконично отвечал Пшендинбовский, хотя в его голосе я услыхал горделивые нотки. Он определенно думал поразить меня этим известием.
     - Но какой все же был смысл вам, польскому аристократу, сражаться под чужими знаменами?
     На щеках графа появился легкий румянец. То, что я отнес его к польской аристократии - хотя, признаюсь, мне никогда ранее не приходилось слышать графской фамилии Пшендинбовский, - не могло не польстить его самолюбию, но тем неприятнее оказался сам вопрос.
     - Я сражался за свободу великой Польши! - отвечал он. - Император обещал возродить независимое польское государство!
     - Боюсь, что у Бонапарта нелады с географией, - не отказал я себе в удовольствии сострить. - Чтобы вы могли сражаться за свободу Польши, ему, очевидно, следовало бы послать Надвислянский легион несколько в иную сторону.
     При этих словах граф хотел было вспылить, но овладел собой и отвечал мне ледяным тоном:
     - Не сомневайтесь, князь! Скоро император поведет свои легионы на восток!
     - Уверен, что именно тогда мы с вами встретимся вновь!
     После этих слов мы оба чуть поклонились друг другу, и граф, резко повернувшись налево кругом, вышел из залы.
     Большинство приглашенных уже собралось; на дворе, что было видно через неплотно задернутые занавесы, сгущались весенние сумерки. По выразительным взглядам гостей становилось ясно, что вскоре последует приглашение к столу, как вдруг majordome, торопливо пройдя через залу, подошел к хозяину и что-то зашептал ему на ухо. При этом он пару раз оглянулся в сторону окон. Лицо пана Валентина выразило крайнее удивление и даже растерянность. Это заметили все гости, в толпе которых раздался ропот недоумения. Музыка нестройно смолкла, танцующие пары остановились, что, кстати, дало мне возможность избавиться от одной несносно любопытной и разговорчивой девицы, хотя и прехорошенькой на вид.
     Зал охватила гнетущая тишина.
     - Атанде! - раздался вдруг спокойный голос штабс-ротмистра Верзилова, поглощенного игрой.
     Известный карточный термин внезапно приобрел зловещее звучание...
     Хозяин дома, громко стуча каблуками по паркету, подошел к окну и резко отдернул занавес. Гости прихлынули к стеклам, и новая волна недоуменного ропота пронеслась по залу - все увидели, что к воротам усадьбы подъезжает вереница почтовых троек. Они следовали одна за другой и было их не менее полутора десятков. Даже сквозь двойные рамы, не выставленные еще по причине прохладной погоды, было слышно, как звенят поддужные колокольцы. Самое удивительное, что коляски были пусты, не считая, разумеется, сидевших на облучках ямщиков.
     Чей-то робкий голос в зале сказал по-польски, что вот так же было во времена генерала Костюшки, когда всех истых патриотов «Ойчизны» усадили на тройки и отправили в Сибирь... Я обернулся, голос осекся, и вокруг были видны только бледные, сосредоточенные, встревоженные лица. Невольно отыскав глазами Юлию, я заметил, что она улыбается - улыбается так, словно бы проникла в некую недоступную для других тайну.
     Испуг и растерянность гостей очевидно нарастали.
     Головная тройка въехала в ворота, сделала круг по двору и остановилась у самого крыльца. За ней тем же манером подъехала вторая, потом - третья... Пустые коляски выстраивались одна за другой, как бы действительно ожидая того, что из дома начнут выводить их невольных пассажиров.
     Испуг и растерянность среди гостей очевидно нарастали. Забыв свою спесь, пан Валентин опрометью бросился из залы вон к парадной лестнице. За ним поспешал majoredome. Гости не решались идти следом и словно зачарованные оставались на своих позициях у окон. Отсюда хорошо было видно, как выскочивший на крыльцо хозяин пытается о чем-то спрашивать ямщиков, сидевших безмолвными истуканами.
     Но вот во двор, заставленный лошадьми и колясками, завернула последняя, пятнадцатая тройка - все гости напряженно считали их количество, - в которой кроме ямщика находился еще и седок. Офицер в александрийском мундире восседал на задней лавке в классической позе гвардейских щеголей: очень прямо, скрестив, что называлось, по-наполеоновски руки на груди и чуть склонив голову, словно бы погруженный в собственные мысли.
     Когда коляска остановилась у крыльца, гусар легко соскочил на землю, сделал несколько быстрых шагов по направлению к ступеням и, четко поднеся два пальца к виску, замер перед паном Валентином, очевидно здороваясь с ним.
     - Граф Штакельберг! Ротмистр Штакельберг! - воскликнули многие, узнавшие офицера.
     И тут вдруг раздался хохот. Сначала сдержанный, приглушенный, он все нарастал и нарастал, и вскоре общество разделилось на две половины - смеющуюся и недоумевающую. Как новичок в этом кругу, я, разумеется, относился к последней половине и надеялся, что с приходом графа в залу все само собой разъяснится. Но когда Штакельберг, сопровождаемый хозяином, поднялся на второй этаж, здесь его окружила плотная толпа. Граф улыбался, галантно раскланивался во все стороны, зато пан Валентин как-то стушевался, и по его смущенному, покрасневшему лицу было видно, что он чувствует себя, что называется, пе pas etre dans son assiette.
     В этот момент я вновь увидел Юлию, и она подошла ко мне с той же простотой, с которой ранее приглашала меня в залу:
     - Voyez, mon prince, как граф Штакельберг проучил моего папеньку? - с улыбкой сказала она. - Дай Бог, это ему пойдет впрок...
     Из рассказа Julie, позднее дополненного моими полковыми товарищами, я уразумел комический смысл происшедшего. Оказывается, у пана Валентина была досадная привычка определять значимость гостя количеством запряженных в его экипаж лошадей. Усадьба Манишники располагалась на горе, и из окон дома была хорошо видна ведущая к воротам дорога. В день съезда гостей назначался специальный человек из старых опытных лакеев, который с утра сидел у окна и считал, с каким количеством лошадей в запряжке приезжал тот или иной посетитель. Затем эти сведения докладывались хозяину, и гостей за столом рассаживали соответствующим образом. Посему окрестные помещики являлись к пану Валентину только цугом - по три, а то и по четыре пары. Наименее состоятельные соседи порой были даже вынуждены запрягать в свои повозки крестьянских коней... Но если учесть, что всех лошадей у пана Валентина кормили щедро и без разбора, то в этом были свои положительные моменты.
     Расквартированные в Порицке и близ оного александрийские офицеры собственных выездов за ненадобностью не держали, что, впрочем, мало кому из них было бы по карману, а потому за столом довольствовались достаточно скромными местами - поближе к дверям. Большинство гусар смотрели на это весьма равнодушно, понимая, что отнюдь не место красит человека, однако некоторых подобное небрежение весьма чувствительно задевало. В числе последних был и эскадронный командир ротмистр граф Штакельберг, не столь давно тем же чином переведенный в полк из гвардии, как говорили, за дуэль со смертельным исходом. Это был лихой рубака, отчаянный кутила и известный гордец - то есть человек, обладающий полным набором достоинств, присущих истинному гусарскому офицеру.
     «Я проучу этого надменного поляка! - пообещал граф, в первый же вечер оказавшийся у пана Валентина в конце стола. - Ужо он попомнит!»
     Все остальное произошло на моих глазах...
     Вскорости хозяин пригласил общество следовать к накрытому ужину, просив при том свою дочь оказать мне особое внимание - как молодому человеку, впервые переступившему порог его дома. Сомневаюсь, чтобы он с такой же любезностью относился к каждому новичку... Пока гости разбирались по парам, граф Штакельберг, вызывающе позванивая шпорами, прошел впереди всех в столовую залу и занял место по правую руку от хозяина.
     - Ясновельможный пан! - заявил ротмистр. - Прошу не счесть меня каким-нибудь вольтерьянцем, но я выступаю за справедливость! Разве кто-либо еще прибыл в ваше прекрасное поместье на сорока пяти лошадях?
     Крыть было нечем...
     Но я, который по дороге сюда теснился в коляске с несколькими другими офицерами, теперь также оказался почти что во главе стола, рядом с прелестной хозяйской дочерью. Однако даже увлеченный беседой с ней, я несколько раз буквально физически ощущал, как с другого конца залы в меня упирается взгляд графа Пшендинбовского, который, очевидно, не мог похвалиться богатым выездом. Впрочем, отставной наполеоновский хорунжий не вызывал у меня ни малейшего интереса.
     ...Пану Валентину более уже не приходилось считать количество лошадей, на которых прибывали его гости: в Манишниках этот бал оказался последним перед скорым вторжением неприятеля, круто переменившим все наши судьбы...
     Прощаясь в тот вечер, Julie, глядя мне прямо в глаза, сказала очень серьезно и прочувствованно: «J’espere vous revoure encore», и я поверил, что она действительно этого хочет. Ее отец, задержав мою руку в своей, любезно пригласил «приезжать запросто».
     Я не пренебрег этим приглашением. Несколько раз, когда позволяли мои не слишком обременительные обязанности в батальоне, седлал я коня и гнал его в Манишники, где попадал в плен к подругам Julie. Девицы наперебой спешили показать мне свои работы — вышивку бисером, гладью или крестиком, доставали пухлые альбомы и просили что-нибудь туда написать или нарисовать. Задача сия не была для меня сложной: в ту пору я не только изрядно рисовал сердца и могильные памятники, но мог также без труда зарифмовать несколько строк. Куда тягостнее оказалось выслушивать пение и игру на фортепьянах доморощенных музыкантш Порицкого уезда. Талантами из них никто не блистал, кроме, разумеется, Юлии...
     Наверное, я считался завидным женихом, но вряд ли можно было даже помышлять о супружестве, когда в воздухе ощутимо веяло порохом и приближение войны чувствовалось буквально во всем. К тому же пан Валентин утверждал, что его дочь еще слишком молода для замужества и что года через два-три он повезет ее в Варшаву, где подберет для нее жениха, имеющего честь принадлежать к одному из старинных родов. В общем, как мне казалось, он намеревался принести Юлию жертвой на алтарь своего неистребимого польского патриотизма...
     Но все же, когда я разговаривал с «Прекрасной полячкой», как именовали Julie в нашем полку, то ощущал, сколь сладко сжимается мое сердце, а грудь теснят смутные чувства и желания. Порой девушка, подобно своим компаньонкам, просила меня нарисовать что-либо в ее альбоме и внимательно следила за моей работой. Тогда она садилась очень близко ко мне и даже чуть касалась моего доломана своим обнаженным локтем. Я чувствовал дурманящий аромат ее волос и помню, как однажды шаловливый локон пощекотал мою щеку, вызвав в душе моей прилив неизъяснимого блаженства... Скорее всего, это получилось совершенно случайно - в ту пору Julie была еще наивным ребенком, никак не способным на сознательное кокетство. Однако врожденное бессознательное кокетство присуще большинству женщин.
     ...Вспоминая то время, следует сказать, что недели за две до начала кампании я с полковыми своими товарищами посетил еще один званый вечер - в соседнем уезде, в имении довольно богатого помещика, которого я, избегая каких-либо уточнений, назову, к примеру, господином Левчуком - причина тому откроется в дальнейшем моем повествовании. Там все казалось гораздо скучнее, нежели у пана Валентина: хозяин был счастливый игрок, и большая часть общества почти весь вечер провела за зеленым сукном. «Ярмарки невест» здесь, разумеется, не было, а дамы - жены окрестных помещиков - особого интереса не представляли, впрочем, за единственным исключением...
     
(Продолжение следует.)




Назад

Полное или частичное воспроизведение материалов сервера без ссылки и упоминания имени автора запрещено и является нарушением российского и международного законодательства

Rambler TOP 100 Яndex